В Мраморном дворце открылась ретроспективная выставка выдающегося петербургского художника Вячеслава Михайлова, который этой осенью отметил свое 70-летие. В экспозицию войдет около 200 живописных и графических работ из мастерской мастера, собрания Русского музея и других музейных коллекций. В преддверии этого события Вячеслав Саввич порассуждал о конъюнктурщиках в искусстве, «Черном квадрате», соц-арте, вдохновении и стоимости картин.
Чему будет посвящена выставка — вашему 70-летию?
Как предлог — да. На самом деле, мне не хотелось ее делать: когда тебе уже много лет, много картин написано, то ретроспективная выставка в некотором смысле очень опасна. Это признание того, что ты вообще создал. А может, ты голый король — бывает и так. Я видел ретроспективы Тициана, Пикассо. Это, конечно, потрясающе. А тут выходит, что и у меня будет такая выставка.
Русский музей представит мои картины из своего собрания: оказывается, у них 18 больших работ. Экспозиция займет все залы третьего этажа. Там, мне кажется, будет на что посмотреть. Если человеку интересно, то, конечно, да — а для праздного времяпрепровождения, лучше не ходить.
С какой-то стороны, и мне интересно посмотреть. Но не от того, что это признание моего величия и прочее, — все это чушь такая на счет величия. Я вообще никогда не придавал значения таким словам, что ты лучше, а тот хуже.
Я всегда выступал за то, чтобы искусство рождалось от талантливых людей, а не от прохиндеев типа Никаса Сафронова — у него другая специальность. Искусство, начиная с древних наскальных рисунков, — это человеческая органика. А ему придают еще то ли социальное, то ли премиальное значение, получают ордена за что-то в области искусства. Я смотрю, в Кремле собираются одни и те же. Много лет прожил, но собираются почему-то одни и те же за последние 50-60 лет: и тогда они были лучшие, и сейчас они самые лучшие, а других нет.
Сложно было отобрать работы для ретроспективы?
Конечно, ведь очень много чего сделано. Я работал каждый день. Как на завод, ходил в мастерскую, что и сейчас продолжаю делать, чтобы не ждать вдохновений, как написано в романах, искусствоведческих или прочих: сидит поэт или художник на камне и ждет, когда же придет вдохновение. А Бог о нем забыл, Бог о нем даже и не думал, чтобы давать ему вдохновение. На самом деле, оно приходит от работы — от такой работы, как вол в поле пашет. Чайковский, гениальный композитор, говорил, что по пять-шесть часов гонял гаммы, прежде чем смочь складывать звуки в гармонию. Меня это поразило! И сказано это им было уже в летах.
А как вы «гоняете гаммы»?
Если голова пуста, я начинаю рисовать, как спортсмен накачивает мышцы гирями. С другой стороны, я делаю это, чтобы не забыть живое, потому что картина у меня имеет и абстрактную, и фигуративную форму. Но любая моя абстрактная работа по своему состоянию живая, пульсирующая, с фактурами. Она вся пропитана энергией, просто в ней нет фигур. Для человека искушенного нет разницы, на какую из моих картин смотреть — абстракцию или предметную живопись. Дело не в фигурах вообще — все зарыто в художнике, в его способности оживить мертвую материю. Картина — это мертвая материя: холст, подрамник, грунты, гипс, клей. Все это вообще к живописи никакого отношения не имеет. А потом в силу вступает этот внутренний закон — то, что касается самого человека: есть ли у него внутри органика, оживляющая мертвую материю.
В этом смысле можно привести в пример музыку, которую я очень люблю. Она «ноль», чистая абстракция. Ничего нет, кроме каких-то звуков. Но человек от этого почему-то млеет, любит, гневается, плачет… Так же и в живописи.
А если ты рисуешь глазки, ручки, ногти, как Шилов, например, то это более-менее плебейское занятие, потому что все это создал Бог, как и землю, деревья, скалы. А художник думает, что срисовать это в точности и есть искусство, — ничего подобного! Ничего совершенно в этом нет. Если Бог создал, то и ты должен из себя исторгнуть, как Бог, новую форму. «Черные квадраты» и Кандинский с абстракцией — это оно и есть. Картина, если это произведение искусства, не предполагает сравнения с природой, а имеет ценность в самой себе.
Надо стремиться вылезти из собственной кожи. Это путь трагический, и, может быть, даже бессмысленный, потому что Бог так все сделал, что человеку даже не просунуть лезвие, чтобы создать нечто свое. Это невероятная сложность.
Получается, что «Черный квадрат» Малевича живой и одухотворенный?
Мне лично так не кажется. Это мертвая форма, на самом деле. Малевич назвал ее «божественным черным младенцем», и картина обрела вторую жизнь. Собственно, это не картина, а придание значения обычной форме. Круг, квадрат, треугольник — готовые формы, которые всегда существовали. Прошло время, и вдруг оказалось, что на самом деле это «божественный черный младенец»: в квадрат входят и треугольник — это Бог-отец, сын и дух святой, и круг — это Земля и Вселенная, которую создал Бог, и крест — это Церковь.
Но, я считаю, это литература. Я вообще против такого социума и соц-арта, который создали Илья Кабаков и прочие. Соц-арт чем отвратителен — тем, что помогает так называемому художнику взойти на какой-то Олимп. Например, коммуналок в Европе не было и нет, а у нас — есть, и Кабаков выставлял свои коммуналки. Здесь, когда на такое смотришь, это отвратительно, потому что сам через это прошел, а в Европе это феномен: знамена с Лениным, мавзолей, портреты Горбачева и все прочее. Это все рисуют и рисовали.
Получается, это определенный вид конъюнктурщика?
Конечно, чистая конъюнктура. Художник должен бежать от этого, чтобы быть свободным, как тот дикий человек, который в пещерах рисовал: обглодал какую-то кость, посмотрел на женщину, как на противоположность, и вдруг возникло какое-то третье ощущение, несвойственное ему. Искусство, как бы, не имеет смысла, в отличие от хлеба, мяса и прочего. Тем оно и хорошо. Зарабатывать на картинах — это фабрика. Московский «гений» Сафронов — яркий пример. Даже Илья Глазунов, может быть, лучший художник, потому что у него есть некая картинка — герои народные, плачущий Христос. Это, конечно, профанация, но у Сафронова вообще ничего не лежит в основе.
Если успешные авторы — конъюнктурщики, то истинный художник должен быть голодным?
Голод повергает к какому-то внутреннему напряжению. Художник должен быть не голодным, а сердитым. Всю жизнь он должен быть на острие бритвы, как Тарковский говорил. Тогда он способен родить нечто. Хотя у Моцарта, например, этого нет: он, как божественный элемент, который может исторгать гармонию, не прилагая усилий.
До XVIII-XIX века не было искусства. Оно появилось вместе с искусствоведами. До этого были художники, и были люди, которые заказывали произведения. Искусство ли Древняя Греция? Может быть, мы просто привыкли к этому слову? Нам свойственно давать всему названия. Звуки — значит, музыка. А прилетит кто-нибудь из космоса, и для него музыка Моцарта вообще ничего не будет значить — звуки и все: он не будет чувствовать гармонии. чувств. Страха и бессильного отчаяния». Почему бессильного отчаяния?
Я вообще такой — с трагическим мироощущением с самого детства. А потом это обрело форму. Эти мои слова про художника: когда в голову приходит нечто, повергая тебя к сочинению картины, возникают десятки рисунков, чтоб обрести конечный вариант композиции. А когда картина закончена, чувствуешь, что это совсем не то, о чем думал, мечтал — цвет, формы, композиция, значение картины для тебя. Сегодня красный цвет является тебе как спасение, а завтра он тебе отвратителен. Это и есть отчаяние, с которым борешься всю жизнь.
Но это и наслаждение: вот это отчаяние, проклятие, которое ты иногда шлешь, не зная кому, вопрошая, почему ты не можешь докопаться до самой истины. С годами умнеешь и понимаешь, что истины нет, она недостижима, а вот путь к ней, когда ты делаешь какие-то открытия, чего-то достигаешь, обретаешь любовь к жизни или к противоположному полу, — самое главное. Только путь интересен, а конечный вариант — это все чушь, его просто нет.
Тогда почему за «конечный вариант» в виде картин люди порой платят бешеные деньги?
Думаю, это феномен XX века. До этого искусство было заказным и оплачивалось по договоренности: и Микеланджело, и Леонардо редко что-то делали просто так. А потом все изменилось: картина, не прошедшая аукционную оплату, — это не картина или не очень хорошая картина, хотя она может иметь колоссальное художественное достоинство.
Например, работы Кандинского и Малевича получили когда-то денежное обоснование на Западе и стали шедеврами. А картины Филонова — нет, поэтому западные специалисты говорят, что он региональный гений, в отличие от первых двух.
Так же и Ван Гог, и Сезанн, и прочие. Разве может Сезанн стоить дороже или так же, как Рембрандт? Да не в жизни! Но он продукт аукционный, как и Ван Гог. Это феномен: есть аукцион, есть спрос, есть раскрутка. Как Пугачева говорит: «Деточка, не важен голос — важно, кто с вами работает». И это очень знаменательно. Этюд Клода Моне стоит, как картина Рембрандта, а это несовместимые вещи, потому что Рембрандт — может быть, один такой гений. Даже не надо его живопись смотреть. Достаточно посмотреть его гравюры размером пять, шесть, восемь сантиметров: какое в них сложное видение мира. Куда там, каким-то Матиссам — это все убожество XX века.
Сто лет разрушения правил искусства, которое выработали греки, египтяне, индийцы, китайцы, потом европейцы, — и мы дошли до того, что имеем сейчас. Я ездил на все эти огромные биеннале в Италии и Швейцарии. Там показывают невероятные по скуке и скудоумию вещи. Опять же Кабаков на Art Basel представил работу: по периметру зала — 14 черных школьных досок по пять метров каждая, а между ними — паузы и телевизоры, где показывают, как он играет в пинг-понг. Цена — 15 миллионов евро, и куплена уже. А во Франкфурте я видел в музее фекалии человеческие из бронзы диаметром 2,5 метра каждая. Чтобы заявить о себе, такую форму тоже можно предлагать. Но это скука, вот в чем дело.
А есть сейчас масштабные, глубокие художники, которые могут, если не встать в один ряд, то приблизиться к уровню того же Рембрандта?
Есть. Только не у нас, к сожалению. В Германии — это Ансельм Кифер, невероятный художник, надо сказать. Он моих лет. То, что он делает, сложно, глубоко, огромно по масштабам. В Испании был Антони Тапиес. Он умер в 2012 году. Тоже невероятный гигант.
Каждый век рождает тьму художников, но единицы представляют интерес для своего времен. Надо чувствовать среду. Когда я делал в Европе выставки, мне всегда говорили: «Почему вы так усложняете картины? Из каждой можно десять сделать. У вас все так сложно на холсте, как у русских писателей вроде Достоевского, — невозможно читать такую литературу». У меня есть картины, которые не совсем удобны для переваривания. Возможно, они слишком жесткие, но я хотел быть историческим живописцем, не в понимании «Боярыни Морозовой» Сурикова, а в смысле человеческих переживаний, ощущения среды.
Другим плевать на это. Типичный пример — Малевич или Кандинский: идет мировая война, кошмары, а он рисует супрематы, кубики желтенькие. Может, в этом что-то есть — свобода от среды: он живет на другой планете. Это замечательные художники. Но я, напротив, каждую картину пропускаю через среду. Я, большей частью, рисовал картины, чтобы облегчить давление социума и самой жизни. В этом мое отличие.
Происходит переоценка собственных работ со временем?
Конечно, происходит. В некоторых видишь нечто, а про другие думаешь: «Зачем?». Но тогда так было. В 90-е годы я на баррикады ходил. Хотелось думать: «Наконец-то!». Потом все это оказалось профанацией — типичное наше русское негодяйство.
Некоторые работы тех лет очень пронзительные, и, мне кажется, что-то в них есть — хорошие они или плохие. Когда ты во что-то попадаешь нечаянно, то в этом кроется подлинное. А так никто не знает, что такое подлинное — или Ван Гог, или Леонардо да Винчи. И этот подзаборный самопальный художник стоит 50 миллионов, и Леонардо да Винчи стоит 50 миллионов, в лучшем случае. Вот вы можете сказать, кто из них подлинный художник? А художник должен быть подлинным — в этом смысл.
«Утpo Пeтepбуpгa»